Любовь. Классификация форм любви. Тайны любви.

Именно такой смысл следует, очевидно, придать появляющемуся на последних страницах «Пира» описанию отношений, которые Сократ поддерживает не только с Алкивиадом, но также и с Хармидом, сыном Главкона, и с Евтидемом, сыном Диокла, и со многими другими. Распределение ролей полностью переворачивается: юноши, которые столь прекрасны, которых преследует столько воздыхателей, — эти юноши влюблены в Сократа. Они ходят за ним пo пятам, они стараются его соблазнить, им очень хочется, чтобы Сократ наградил их своей благосклонностью, иными словами, чтобы он передал им сокровища своей мудрости. Они находятся в положении эрастов, а он — старый человек с некрасивым телом — в положении эромена. Но есть нечто, чего они не знают, и что Алкивиад обнаруживает в ходе своего знаменитого «испытания»: они любят Сократа лишь постольку, поскольку он способен не поддаться их обольщеньям. Это не означает, что у Сократа по отношению к ним нет ни любви, ни желания; это означает, что Сократом движет сила истинной любви, и что он умеет истинно любить истинное, которое нужно любить. Диотима уже сказала об этом раньше: из всех именно он по-настоящему сведущ в вопросах любви. Отныне мудрость учителя (вместо чести юноши) определяет одновременно объект истинной любви и принцип, не позволяющий «уступать». Сократ, нарисованный в этом отрывке, наделен свойствами, характерными для традиционного персонажа theios anēr. физическая выносливость, умение быть нечувствительным, способность отсутствовать в собственном теле и концентрировать в себе всю энергию своей души. Но нужно понимать, чтo эти мощные способности играют здесь свою роль в очень особой игре Бога любви; они обеспечивают господство, которое Сократ может осуществлять над самим собой; и, таким образом, они характеризуют Сократа одновременно как наивысший объект любви, к которому только могут адресоваться молодые люди, но, кроме того, как единственного, кто может привести любовь юношей к самой истине. В любовной игре, в которой сталкивались различные формы доминирования (господство любящего, стремящегося завладеть любимым, господство любимого, стремящегося ускользнуть и своим сопротивлением доводящего любовника до состояния рабства), Сократ вводит новый тип доминирования — господство, которое осуществляется учителем истины, получающим на него право в силу власти, которую он осуществляет над самим собой.

Платоновская близость может, таким образом, выступать в трех аспектах. С одной стороны, она есть разновидность ответа на внутреннюю трудность греческой культуры, связанную с отношениями между мужчинами и юношами — а именно, с вопросом о статусе юношей в качестве объектов удовольствия. С этой стороны ответ Платона выглядит лишь более сложным и лучше разработанным, чем ответы, которые предлагались в различных «дискуссиях» о любви или, под именем Сократа, в текстах Ксенофонта Действительно, Платон решает трудность, связанную с объектом удовольствия, переводя вопрос о любимом человеке в вопрос о природе самой любви; структурируя любовное отношение как отношение к истине; раздваивая это отношение и приписывая его как любимому, так и любящему; и, наконец, переворачивая роль любимого юноши и превращая последнего во влюбленного, любящего учителя истины. С этой точки зрения, можно сказать, что Платон дает удовлетворительный ответ на вызов, брошенный в притче Аристофана: он дает аристофановскому рассказу истинное содержание; он показывает, что одна и та же любовь, и именно одна и та же, может в одновременном движении сделать человека как paiderastēs, так и philerastēs. Асимметрии, различия, сопротивления и уклонения, которые в практике достойной любви организовывали всегда непростые отношения между эрастом и эроменом — активным субъектом и преследуемым объектом — отныне оказываются лишенными всякого смысла; или, вернее, теперь они могут развиваться в соответствии с совершенно иным движением, принимая совершенно иную форму и навязывая игру отношений совершенно другого типа, — игру, связанную с поступательным движением, в котором учитель истины учит юношу тому, что есть мудрость. Но мы видим, что тем самым платоновская близость — и в этом ее следующий аспект — в качестве фундаментального вопроса вводит в любовное отношение вопрос об истине. Причем — в совершенно иной форме, нежели форма logos’a, которому нужно подчинять свои аппетиты в использовании удовольствий. Задача влюбленного (и она, действительно, даст ему возможность достичь того, что является его целью) — узнать, что есть истинно любовь, которая им завладела. И здесь этот ответ на вызов Аристофана трансформирует одновременно ответ, который давал сам Аристофан: не другую половину самого себя ищет человек в другом человеке; в другом человеке человек ищет истину, в родстве с которой находится его душа. Следовательно, этическая работа,которую ему нужно будет проделать, связана с необходимостью найти и поддерживать, никогда от него не отступаясь, это отношение к истине, которое было тайной пружиной его любви. Мы видим, таким образом, что платоновская рефлексия стремится отделиться от обычной проблематизации — вращавшейся вокруг объекта и статуса, который нужно за ним признать, — и открыть новую проблематику любви, которая будет вращаться вокруг субъекта и истины, на которую субъект способен.

Наконец, сократовская близость, какой рисует ее Платон, поднимает множество вопросов, которые были обычными в дискуссиях по поводу любви. Но она не ставит себе целью определить, каким должнобыть правильное поведение партнеров, позволяющее уравновесить достаточно долгое сопротивление со стороны любимого и достаточно ценные услуги со стороны любящего; она пытается решить иную задачу — определить, посредством какого особого движения, посредством какого усилия и какой работы над самим собой Бог любви любящего сможет найти и установить навсегда свое отношение к истинному бытию. Вместо того чтобы пытаться провести раз и навсегда линию раздела между подобающим и неподобающим, она стремится описать путь — с всеми его трудностями, перипетиями, падениями — ведущий к точке, в которой любовь любящего обретает собственное бытие. «Пир» и «Федр» обозначают переход от близости, соотносящейся с практикой «ухаживания» и свободой другого, к близости, вращающейся вокруг определенной аскезы субъекта и совместного доступа к истине. Тем самым осуществляется сдвиг вопрошания: в рефлексии по поводу chrēsis aphrodisiōn, вопрошание было направлено на удовольствие и его динамику — посредством осуществления власти на собой здесь следовало гарантировать правильную практику удовольствия и его законное распределение; в платоновской рефлексии по поводу любви вопрошание относится к желанию, которое необходимо привести к его истинному объекту (каковым является истина), признавая само желание в качестве того, что оно есть в своем истинном бытии. Воздержная жизнь sōphrosunē, как она описана в«Законах», есть существование «безобидное во всех отношениях, со спокойными страданиями, со спокойными удовольствиями, с податливыми желаниями и с любовными увлечениями без неистовости»; мы находимся здесь в режиме экономии удовольствий, обеспечиваемой господством, которое человек осуществляет над самим собой. В «Федре», где описываются странствия и любовные рвения души, душе также предписывается — если она хочет получить награду и вновь обрести свою родину, по ту сторону неба, — соблюдать «упорядоченный режим», диету, возможность которой обеспечивается благодаря тому, что душа «владеет собой» и заботится о мере, «не нарушая скромности», «поработив то, из-за чего возникает испорченность», и, наоборот, «дав свободу тому, что ведет к добродетели». Но сражение, которое душе придется выдержать, борясь с яростным напором своих аппетитов, — это сражение душа сможет вести, только находясь в особом двойном отношении к истине:к собственному желанию, вопрошаемому в его бытии, и к объекту своего желания, признанному в качестве истинного бытия.

Таким образом, мы видим, что здесь появляется один из тех элементов, на основе которых в последствии будет формироваться проблематика человека желания. Это не означает, что платоновская близость разом и окончательно положила конец этике удовольствий и их использования. Напротив, как мы увидим далее, эта этика продолжала развиваться и трансформироваться. Но традиция мысли, идущая от Платона, сыграет важную роль, когда — гораздо позднее — проблематизация полового поведения будет перестроена на основе вожделеющей души и расшифровывания ее тайных глубин.Греческая философская рефлексия по поводу юношей заключает в себе определенный исторический парадокс. Эту мужскую любовь, говоря точнее, эту любовь к мальчикам и подросткам, которая в последствии будет подвергнута столь долгому и строгому осуждению, греки наделили специфической легитимностью — и в этой легитимности мы привыкли видеть доказательство свободы, предоставленной греками самим себе в этой области. Но в то же время, именно по поводу этой мужской любви — не по поводу здоровья (о котором греки также немало заботились) и не по поводу жены и брака (порядок которого, был тем не менее, предметом их пристального внимания), — они сформулировали наиболее суровые требования строгости. Конечно, они не осуждали и не запрещали эту любовь. Но в то же время, мы видим, что именно в рефлексии по поводу любви к юношам формулируется принцип некоего «неограниченного воздержания», идеал отказа, или самоотречения, образец которого Сократ задает своей неколебимой стойкостью перед искушением, а также тезис, в соответствии с которым этот отказ имеет в самом себе высокую духовную ценность. Мы видим как — весьма неожиданным на первый взгляд образом — в греческой культуре, и именно по поводу любви к юношам, формируются некоторые из основных элементов определенной половой этики, которая отвергнет эту любовь как раз во имя указанного принципа: требование симметрии и взаимности в любовных отношениях, необходимость трудного и долгого сражения с самим собой, последовательное очищение этой любви, которая адресуется исключительно к самому бытию в его истине, и вопрошание, направленное на самого себя как субъекта желания.

Мы пропустили бы главное, если бы попытались представить дело так будто любовь к юношам привела в конечном итоге к запрещению самой себя,или же будто двусмысленность, характерная для философии, принимала реальность этой любви только в сочетании с требованием ее преодоления. Следует помнить, что этот «аскетизм» не был способом представить любовь к юношам как нечто недостойное; напротив, это был способ ее стилизовать и, таким образом, дав ей форму и выражение, увеличить ее ценностный вес. Но, в то же время, это не отменяет того факта, что здесь имело место требование полного воздержания. И преимущество, предоставляемое вопросу о желании, и эти положения вводили элементы, для которых нелегко было найти место в морали, организованной вокруг поиска правильного использования удовольствий.

       СИМВОЛЫ ЧЕЛОВЕКА У ПЛАТОНА И ПЛАТОНИЧЕСКАЯ ЛЮБОВЬ

«Так вот, каждый из нас есть символ человека, обтесанный наподобие камбалы, из одного — два. И потому-то ищет каждый без конца свой, из своего человека вырубленный символ». Слово «символ» здесь лучше оставить без перевода, как оставляем мы без перевода «гимнасий» или «проксению». «Символ» отчасти сродни «симптому», оба слова означают нечто сопутствующее, совпадающее с чем-то, причем постоянно, так что оно может даже считаться признаком этого чего-то, а то и предзнаменованием. «Символ» обозначает еще и очень конкретное совпадение, когда две части некогда разделенного целого совпадают впритык, без зазоров, малейшими неровностями очертаний со стороны разреза. По обычаям греческого гостеприимства («проксении») совпадение двух таких «символов», половинок преломленного при заключений союза дружбы залога, служило удостоверением прав предъявителя на дружеский прием и юридическое покровительство. Любовь — это стремление двух символов-половинок прежде единого человека к воссоединению и обретению цельности — такой контекст «Пира» придает слову «символ», можно сказать, символическое значение половины, вечно тяготеющей к восполнению своей недостаточности, к исцелению в полноте целого.

Cо временем черты грубого материализма этой сказки, поведанной в застольной беседе комическим поэтом Аристофаном, из памяти сентиментальной части человечества изгладились и первоначальное единство и цельность человеческого тела заменилось избранным сродством душ:

Он верил, что душа родная Соединиться с ним должна, Что, безотрадно изнывая, Его вседневно ждет она…

                                                                                                                                 (А.С. Пушкин. Евгений Онегин. Глава2. стр. 8)

И все же, как ни далеки одно от другого представления об ищущей исцеления телесной увечности и об избранном сродстве двух предназначенных небесному супружеству душ, источник у них общий и дело не просто в том, что второе является как бы сублимацией первого — оба представляют собой симптомы иной раздвоенности человека, когда линия рассечения проходит не между телом и телом, не между душой и душой, но между телесным и духовным в человеке. «Символ человека» — не случайное в платоновском сочинении выражение, оно отвечает ощущению беспокойства и неудовлетворенности в самосознании человеческого существа, ставшему реакцией на захвативший поколение софистов угар преувеличенного восторга перед совершенством человеческой особи. «Человек — мера прекрасных пропорций», — утверждает пластикой своих творений Поликлет. «Да что там — человек есть мера всех вещей, мера их бытию и небытию», — так, по преданию, говорил Протагор. Даже Поликлету Платон не расточает обычных для античности похвал, а слова Протагора цитирует с неизменным негодованием. И хотя особых причин сочувствовать Аристофану у Платона, кажется, не было, историю операции, произведенной богами над человечеством, он пересказывает не без заметного удовольствия.

«Вот ваш хвалебный человек! — как бы слышится за рассказом Аристофана. — Скажите спасибо, что еще боги не заставили его прыгать на одной ножке в наказание за его самонадеянность и дерзость!». Телесная красота в этом мире — медная монета. Золото — благородство души, возвеличенной стремлением к мудрости. Каждый из нас действительно есть лишь символ человека, неполная и вечно тяготеющая к восполнению его часть, но цельность человека не в обретении родного тела или родной души в возлюбленном, но в обретении самого себя. Именно в этом смысле интерпретируется дельфийская мудрость «Познай самого себя» в диалоге, носящем традиционное название.

 «Кто в Афинах мог бы сравниться с Алкивиадом красотой, знатностью и богатством? И кто знает цену всем его достоинствам лучше, чем он сам? Всегда окруженный толпой восторженных почитателей, он никого из них не дарит благосклонностью, одного себя находя наиболее достойным предметом внимания и заботы. Мало-помалу толпа друзей вокруг юноши начинает таять: во-первых, кому охота любить того, кто сам любит себя любовью, с которой трудно соперничать, а во-вторых, Алкивиад взрослеет, красота юности уступает место мужественности, а наивная самовлюбленность перерастает в политическое честолюбие, — и вот уже почитатели, еще вчера робевшие перед баловнем судьбы, начинают бояться завтрашнего властителя, восторг отступает перед завистью и озлоблением. Приходит день, когда Алкивиад видит около себя одного Сократа, который начал искать его дружбы едва ли не первый, но, оттесненный толпой приверженцев, менее скромных и более энергичных, держался долго в отдалении и молча, — теперь он заговорил, и с каждым его словом в душе юноши растет изумление, восхищение, благодарность, доверие, любовь. Если бы я видел, что ты, столь богато одаренный от рождения юноша, вполне доволен собой и не ищешь большего, я бы отступился от своей любви так же, как и прочие твои обожатели, в которых ты не находил для себя ни нужды, ни пользы. Но ты одержим честолюбивыми мечтами, тебя привлекает власть над родным твоим городом, над всей Элладой, над всей Вселенной, наконец, и тут я тебе нужен, как ни странно тебе это слышать, ибо чем я располагаю ил того, что дает власть в этом мире?

Власть власти рознь, есть такая власть, что похуже рабства, А есть бедность, которой могут позавидовать богачи Азии, и есть доблесть, способная затмить легендарные добродетели героев Лакедемона. Как научиться отличать истинное богатство и истинную доблесть от ложных и как их достичь, пожалуй, я один из твоих ближних могу подсказать тебе — вот почему я сегодня осмелился заговорить с тобой.

Всякое дело боится своего мастера, кто хочет действовать, должен обладать знаниями, желающий властвовать над людьми должен знать человека. Но и на царском престоле рабом останется тот, кто не познал самого себя, кто полагается на выдающиеся свойства своей натуры — рост, красоту, крепость рук и твердость воли, забывая о том, что все это лишь свойства того, что есть он сам. А что же есть сам человек? Что вообще значит «сам человек», «сама вещь», «самое само»?

Когда беседуют Сократ и Алкивиад, «свойства» ли их «ведут диалог» или сам Сократ говорит и сам Алкивиад слушает его? Тело разговаривает с телом или душа с душой? В словах человеческой речи душа говорит с душой, пользуясь органами речи и слуха для произведения звука и восприятия его, но «сам», разумеется, это тот, кто пользуется, а не то, чем пользуются, «сам человек» есть душа, но не тело и не смешение телесного и духовного. Следовательно, познает себя лишь тот, кто познает свою душу, тот же, кто знает свое тело, знает свое собственное, но не себя . И кто любит красоту, молодость, силу, тот любит собственное любимца, но не его самого. Собственное преходяще, душа — нет. Сократ — единственный друг, который любит самого Алкивиада, его молодую душу, готовую устремиться за пределы своего собственного, но еще не познавшую истинного честолюбия, истинной чести, истинной любви. Истинная честь — справедливость, истинная любовь — желание справедливого блага.

«Теперь, Сократ, уж я буду преследовать тебя как самый неотвязный обожатель», — в восхищении говорит Алкивиад. «Значит, любовь моя уподобится аисту, если ей удалось породить крылатого Бога любви, готового ухаживать за престарелым родителем, как это делают молодые аисты», — заключает в умилении Сократ, добавляя, впрочем, по обычаю всех «пророков по свершении», что слишком сильна несправедливость в этом городе и что он опасается, как бы не разбились об эту силу благие намерения юноши и город не оказался сильнее Сократа и сильнее Алкивиада.

Познать самого себя — это обратить взор внутрь своей души и постичь присутствие в ней мудрости-софии, разумения справедливости и блага — таков итог и смысл этого диалога о природе человека. И в этом сочинении едва ли не явственнее, чем в «Пире», человек изображается как всего лишь символ своего существа. «Сам человек» — это душа человека, но душа человеческая не есть сам человек. Душа, как здесь сказано, есть вместилище софии. Душа тоже есть символ — символ божественной премудрости, и поэтому она тоже охвачена любовью к совершенствованию той несовершенной части цельной софии, какая ей врождена. Любовь к другой человеческой душе не есть тяготение к слиянию ради восполнения целого, как в рассказе Аристофана, — любовь души к душе есть движение возвышающее, а не сдвигающее, опекающее, а не порабощающее, божественное призвание человека, а не проклятие богов.

Повесть о дружбе Сократа и Алкивиада рассказывается и в «Пире». Только там возбужденное Сократом в Алкивиаде страстное стремление к премудрости выражается в движениях, еще очень близких тем, что описаны в речи Аристофана: цветущий, в самом зените успеха, а не на исходе его, Алкивиад преследует и завлекает Сократа, не отходит от него ни на шаг, пытаясь через прикосновение утолить душевную страсть, но Сократ, похоже, только тешит самолюбивую гордость, не прогоняя настойчивого обожателя, но и не удовлетворяя его. Издевательский тон комедии слышится и в этом повествовании, заключающем застольную беседу «Пира». Совсем иные интонации звучат в «Первом Алкивиаде»: деликатность, скромность, взаимная предупредительность, отзывчивость, благодарность. «Первый Алкивиад» похож на исправленное издание повести о романтической дружбе старца и юноши, причем исправленное по предписаниям «Государства». Вместе с грубыми, характерными для комедийного остроумия поворотами темы здесь оказалась отвергнутой и эмоциональная напряженность в изображении того душевного движения, которое именуется и тут все тем же именем Бога любви. Если «Алкивиад» написан и не самим Платоном, то это все-таки платоновское создание, поскольку не кто иной, как Платон сознательно и решительно рассек существо человека на два символа — тело и душу, принадлежащие к двум различным ценностям: преходящему миру сотворенных и порожденных вещей и миру вечных идей. Соединение двух этих чуждых друг другу символов в одном существе вынужденно, несущественно, обременительно для обоих, разъединение — желанная цель, ради которой строится платоновское здание государства, воспитания, справедливости. «Идея есть страсть, — написал однажды выдающийся знаток Платона проф. А. Ф. Лосев, — а страсть есть идея». Символы «Пира» указывают на страстность платонической идеи, зато «Первый Алкивиад» показывает умственную идеальность платоновской страсти. 30

Пусть не все произведения традиционного Платоновского корпуса по языку и строю мысли могут быть отнесены к классическому периоду греческой словесности и классическому веку греческой философии, но совершенно неисторическим должен быть признан тот еще не изжитый по сей день подход к наследию античности, когда только имя гения на титуле дает сочинению право на благосклонность ученых. Ведь мы далеки от того, чтобы историческое значение Платона ограничивать его бесспорным литературным наследием, а поэтому составленные еще в античности парафразы и даже подделки его произведений должны стать предметом внимательного исторического исследования — как первые концепции и первые интерпретации философии платонизма и поэтики Платона, возможно, не самые адекватные с точки зрения нашего века, но едва ли не более влиятельные в пору, отделяющую нас от античности, чем его собственные сочинения.

Некогда очень популярная, но теперь отзывающаяся изжитой древностью идея «платонической любви» складывалась на основании всей платонической традиции, в том числе и символов «Первого Алкивиада». Перелистывая собрание сочинений Платона в нынешнем его составе, читатель уже не имеет возможности убедиться в том, что образ платонической любви значительно ‘глубже укоренен в эстетике самого Платона, чем это можно заметить, погружаясь в опасные неоднозначности «Федра» без оглядки на спокойные и ясные построения «Государства».

 Т. В. Васильева.

Любовь. Классификация форм любви. Тайны любви. 16 Сен 2017 admin